Виктор Козько - На крючке [Рыбацкая повесть в рассказах]
В кармане у меня были на всякий случай заранее припасенные и снаряженные рыболовные снасти: леска с поплавком, крючком и грузилом. Но я забыл о них, как забыл себя, рыбака и добытчика, а сейчас вспомнил. Простился с приветливостью кедра и пошел против течения к истокам реки. Она словно заманивала меня, дразня, круто поворачивала и бросалась в непролазные заросли, вековую тайгу, с рокотом шилась меж скал, с шипом вылузывалась из них. Обнажалась коридорами и полянами и снова пряталась от меня, замыкаясь черемуховой порослью. Но я не обижался на нее, не ощущая ни усталости, ни досады. Мы забавлялись и играли с ней во что- то вечное и детское, молодое и взрослое, не совсем даже осмысленное, но радостное. Игра во все времена и в любом возрасте, до седых волос — игра. Стремительное течение реки вело меня, как на поводке пес ведет хозяина. Я брал ее след и жаждал добраться, как охотничья собака, до ее сокрытого логова, истоков. Нисколько не сомневался, что это произойдет просто и буднично.
Река, вода, казалось мне, всегда таит, несет нам послание. По всему, оно было сокрыто и в этой безымянной таежной речушке. Послание, адресованное именно и только мне. Она же сама позвала меня, вышла навстречу мне. Она сама была посланием, как и я был послан ей. Вот только кем, откуда — из прошлого, настоящего, будущего? Время сбилось и перепуталось во мне. То я был в тайге поисковиком неизвестно чего, пещерных времен загонщиком и добытчиком еще доисторического зверя, и на самом деле, а не призрачно. Преследовал зверя вместе со множеством подобных мне и тоже звероватых. Кричал, голосил, замолкал, куда-то проваливаясь и исчезая, затонув, жаждал крови и добычи. А в следующее мгновение уже попрекал и проклинал собственную кровожадность, спасательно цеплялся за вагонные поручни поездка, который выплюнул меня в морок таежной глухомани, оборотясь в неведомо кого. Ни былого, ни настоящего, ни ужасного, ни хорошего — такого, каким ни за какие калачи не хотел быть.
Река временами покидала меня, исчезала, как в прорве. Когда же я в отчаянии примирялся с ее пропажей, оказывала себя снова. И снова начинались наши игры. Я продолжал свой бег за ней, за своим посланием и таинством ее рождения, уверенный, что за этим кроется нечто знаковое для меня. Ведь реки рождаются, как дети, из боли земли и на удивление ей. Из ничего. Ничего, ничего, да вдруг пустячок. И вот уже некто кривоного и сопливо топает по двору. Так же и с реками. Ничего, ничего. Да вдруг такой же пустячок, дождинка, снежинка — изморось с насморком. И вот уже вода — детская, божья слезинка. Это сколько же ребенку и Богу надо плакать, чтобы сотворить реку. Ни глаз, ни слез не напасешься. А ведь копится, получается из ничего. Время и жизнь берутся тихо, завязываются молча.
Хотя как будто бы все должно быть иначе — с шумом, грохотом, громом и салютным сверканием убийственных молний. Чем и кем нас пугали в детстве, с чем смирились еще в язычестве — Ильей-пророком. Когда тот пророк, оповещая конец летней страды, жатвы, смахнув трудовой пот со лба, разрешает себе облегчение, мочится в воды, августовские реки и озера и лихачит в небесах на железной колеснице, рождая громы и высекая молнии. В острастку детям после Ильина дня запрещается купаться. Его громы и молнии грозят им болезнями простудами и чириями. Яснее ясного — грешно перечить пророкам небесным и земным. Я в детстве, веря в это, все же стремился подсмотреть во время бурь и гроз, где же облегчается, мочится Илья-пророк, и сделать ему небольшой чикильдык. Чтобы и дальше купаться, продолжить лето.
Сейчас языческое, детское представление о сотворении воды опять проснулось во мне, но без позыва к членовредительству. Явственно потянуло пока еще далекой, но быстро приближающейся грозой, дождем. И мне уже грезился грохот колесницы пророка.
Неожиданно речушка совсем обузилась. На ее пути с двух сторон восстали две огромные и очень крутые скалы. Обдирая колени, ломая ногти, я попытался взобраться на одну из них. Получилось. Но уже на вершине увидел: скалы идут грядой, цепью одна за другой. Где ползком на брюхе, где рачком на четвереньках обошел их. Лучше бы я этого не делал. Речка, похоже, сыграла со мной свою последнюю игру. И выиграла. Сначала вроде исчезла, пропала окончательно и совсем, будто ее никогда и не было. А потом опомнилась и сжалилась, но предстала передо мной озерцом. Такое чистенькое и ясное зеркальце дураку, даже с посеребренной ручкой: кое-кому ведь нравится все, что блестит. Я, как был в одежде, бросился в оскаленные зубы зеркальца, проглядывающую со дна каменную осыпь. Боковое, отбойное течение повернуло и отбросило меня, направило и отнесло к скалам. Я выбрался на сушу, отряхнулся, избавляясь от наваждения, и побрел дальше.
И теперь уже другой кедр, согретый солнечным днем, принял меня. Я опять придремал на его насыщенной живицей лапе. Забылся сном неглубоким и непрочным. Не годится спать в чужой хате и в шаткий час — то ли в прошлом, то ли в будущем, в зыбкой реальности. Нечистик вез меня, нечистик вел, а сейчас набивается в друзья, нагоняет сон, слепит глаза. Но меня голыми руками не возьмешь. И ослепну, плюнь на меня — шипеть буду.
И таки плюнули. Влепили в лоб таким горячим холодом, что сна ни в одном глазу. Пока я спал, Илья-пророк запряг коней и сейчас на небесных колдобинах, выбоинах и ямах катался на своей бренчащей колеснице. Мчал так, что из-под колес громы и молнии, и ветер слезно плакал, у самого Ильи из глаз вышибало слезу, как и у его коней. Небо набухало грозой, вот-вот должен был начаться дождь.
Цветы уже склонили разом отяжелевшие головы. Гром приближался. Почти надо мной татарской стрелой надломилась молния. Зло вскормленная стена дождя вприсядку плясала по остро заточенным верхушкам деревьев и надвигалась на меня. Первая огромная, с лошадиную слезу, капля с разгону бросилась в речную воду, подскочила от неожиданности, не разбившись, только вогнуто сплющилась. Река закипела и заплюхала, выходя из берегов. Вскоре я уже насквозь промок и пошел от своего лежбища в поисках более надежного пристанища — сторожки, охотничьей заимки, где можно обсохнуть и согреться.
Набрел на нечто, казалось, совсем несвойственное глухой тайге. Поляну не поляну, поле не поле. На вспаханную вдоль берега реки довольно широкую полосу белого приречного песка, уже вроде и заборонованную для посева. Но что можно сеять на белом песке среди вековой тайги, вдали от жилья человека: не иначе черти постарались. Но тут я вспомнил, что в этом краю по рекам пускают драги, моют золото. Только как драга могла пробиться сквозь такие кедрачи и пихты и выбиться из них? Может, и мне пофартит найти тут один- другой самородок. Стоит только нагнуться и присмотреться.
Но я сразу же отбросил эти детские надежды. Другое невольно мелькнуло в голове: очень уж эта пахота напоминает контрольную пограничную полосу. Мелькнуло и пропало. А похоже, зря. Занялся тем, что более всего мне сейчас было необходимо. Разделся догола и выкрутил одежду. Вспомнил о рыболовных снастях. В дерне, в стороне от полосы, наколупал червей, среди которых попался и ладный выползок. Его я и насадил на крючок. Поплавок, не успел я настроиться на рыбалку, мгновенно исчез, ушел на дно. Я подсек, ощутил упругую донную силу сопротивления, словно сам уперся там в воде.
Окунь. Да не какой-то задрипанный матросик, а матерый горбыль с предостерегающе калиново-яркими, до радостной рези в рыбацком глазу плавниками, зло топырился в воздухе, ритуально приплясывая, недоуменно всматриваясь в меня. Я освободил его от крючка, положил на ладонь. Окунь немедля напрягся, прогнулся девичье-гибким телом. Завидно высоко подпрыгнул и пропал в густо черной водной глуби. Мне оставалось лишь поблагодарить его за то, что он был и кому-нибудь еще достанется. Хотя это не в нашем обычае — выпускать рыбу обратно в воду. Мы ходим на рыбалку, чтобы ловить ее.
Желание рыбачить пропало. Грешно сглазить фарт и жадностью плодить разочарование. Могу ведь впасть в азарт и, подобно свинье, перерыть весь берег в поисках золотых самородков. Мне и без этого хорошо вблизи фартово счастливого уже где-то и моего окуня, подарка обретенной и открытой мной реки, вечности таежных кедров, неповторимого одиночества золотородящего приречного песка, хотя уже и опустошенного драгами, устало парящего после грозы. Дождь кончился. Перещук, как говорят у нас. Побежал дальше. Травы и цветы распрямились, капельно сверкали на солнце и в озоне. Казалось, налети ветерок, и они зазвонят, телефонно запереговариваются. Но было тихо, торжественно и немного скорбно. Величественно, грудью вперед, подобно лебедям, плыли по реке и небу белые и розовые облака.
Уже в сумрачных бликах вечерних теней я затеплил костерок и утонул в тишине. Речка занималась собой, словно грудной еще ребенок в одиночестве. Нечто шепеляво бормотала, будто пускала слюну, через которую трудно было пробиться слову. Светло и радостно, хотя не беспечально, посверкивала в мою сторону направленным отсветом костерка. В траве при сопревших пнях огарково-звездно перемигивались светляки, останки роскошных в урочное время деревьев. Беззвучно, шелково в высокой и еще прозрачной темени надо мной скользяще ныряли в сумрак тайги, будто небесные змеи, летучие мыши — кажаны. Затаенно и невидимо сочились живицей кедры, кряхтели и постанывали от удовольствия.